N не помнил, как заснул, а если бы и помнил, то ценность подобных воспоминаний сомнительна. Спасительное утомление – награда за предшествующую бессонницу – сработало как ампула-пуля, вонзаемая гуманными охотниками в исчезающих с лица земли львов. Сон налетел, как ураган. Еле выключив лампу, N повалился. И пробыл в забытьи какое-то время – из тех странных времен, где миг неотличим от часа. Очнувшись, сообразил, что сон перебит сном: вокруг был разгар, а точнее, расчернь ночи, и теперь вряд ли заснуть. Он понял, что его разбудило: чей-то приглушенный голос. Не впервые драгоценному сну вскрывали вены наглые уличные звуки: междометия мусорщиков, дрязги соседей, бельканто бездомных певцов, просто чьи-то бескорыстные вопли. Но этот голос был особенным: N не мог определить ни тембр его, ни источник.
Женский или мужской? Или не голос, а гул? За окном? За стеной? Видимо, воды сна еще набегали на берег яви: отзвуки и отсветы приснившегося и тотчас забытого кошмара затуманивали слух. Ведь и собственную комнату припомнишь не сразу. Сейчас, сейчас он узнает, определит, специфицирует. Чтобы ненависть к побудчику была концентрированной, она должна знать предмет. N поднялся с постели, подивившись тяжести в членах, да и тяжести мысли. Отдернул занавеску. Она скользнула без обычного раздражающего скрежетка. В окно заструился рассеянный уличный свет. N бы сказал «медленно», если бы не груз знания. «Скорость света сегодня неузнаваема», – ухмыльнулся он. Для ночи в центре Лос-Анджелеса стояла необычайная тишь. Почти абсолютная, если не считать этот голос. Такая, что если прислушаться, услышишь тиканье часов. N прислушался. И не услышал. Вероятно, их заглушало бубнение. Голос как бубен. Но что же он говорит? Что подвывает?
Нет, не в квартире. N залепил уши затычками и снова лег. «Как Улисс», – подумал он, но ошибся: голос проникал сквозь.
В сердцах, N ударил кулаком в воображаемое лицо голосящего. И ногою в живот. И когда тот согнулся, ребром ладони – по шее. В кинематографе такой удар обычно смертелен. Вскочил, бросился к двери и, несколько угомонив разъяренность, сбежал по ступенькам. Тот же бледно-молочный свет заливал их. N вышел на улицу. Возможно, сейчас он совершит давно мечтаемый поступок, отыщет бродягу и...
Но голос не становился ни четче, ни громче. Сотто воче, сотто воче, – вспомнился музыкальный, кажется, сленг. N поднял глаза. Покатое черное небо, ни единой ничтожной звезды. Настолько низкое, что впору коснуться. Он и коснулся. И вскрикнул. Шероховатая, словно древесная поверхность. Но не с неба же он подцепил занозу. Вероятно, наткнулся на невидимую полуотрубленную ветку.
Голос снова заныл. N, отшагав улицу Гарднер, вышел на Сансет-бульвар. Ни одной мчащейся машины. И тот же грубо сколоченный небосвод. Неслыханно. В три часа ночи, правда, он здесь впервые. С другой стороны, когда-то же должен быть приступ затишья – на самой границе между ночью и утром. Но отчего ж так темно? О чем думает мэр? Впрочем, там, над кривой улицей Терра, перерезающей горло Сансета, – висит пара созвездий. И мерцают звезды помельче. Слава богу. В такой египетской тьме и удаленные светила могут нести утешение. От них по меньшей мере исходит родной металлический блеск. Там же, чуть ниже, уже пробегает трещина рассвета. Только сейчас N обнаружил, что он без очков. Потому царапина казалась расщелиной. Он направился в сторону света, да и голос с каждым шагом крепчал. Небо скрипело над головой. Неужели разразится дождем?
Созвездия на ощупь оказались замками. Мелкие звезды – гвоздочками. Рассвет – тонкой прорезью между крышкой неба и ложем. Вся надежда на голос, на сон... Быть может, этот человек его спасет. Быть может, он сторож ночной. Где же ты, где, sotto voce? "Сотто воче!" - заорал во всю глотку N.
И голос возник. Он был здесь. Ворочаясь в улице Терра, бьясь о небо в утлой последней постели, N, наконец, узнал этот тембр. Это был его стон.
________
* вполголоса (итал).